Как правильно любить Родину

Драматург и сценарист Елена Шахновская о том, как сегодня проявляется настоящий патриотизм.

Когда редакция предложила написать к 9 Мая колонку про то, что представляет собой нынешний патриотизм, я сразу же решила отказаться. Идеально холиварная тема, в которой на третьей же фразе мы поделимся на две неравные команды. Первая станет цитировать Довлатова: «Любить публично — скотство! Есть особый термин в сексопатологии...», а вторая, помногочисленней, повяжет бантиком георгиевскую ленту и с криками «можем повторить» попытается навалять первой.

Потом я передумала. Мне кажется важным поговорить о том, как мы вообще оказались в этой точке, где слово «патриотизм» заставляет тебя вздрагивать. И как День Победы стал невозможным для неистерического разговора: в 2018 году в нем накрепко сцепились живое народное чувство и хладнокровная государственная пропаганда, — так прочно, что их уже не разлепить.

Девятого мая, как никогда, становится очевидным, что время в России устроено не линейно. Война закончилась 73 года назад (руки пытаются написать целиком — Великая Отечественная — только так, не Вторая мировая, такова сила советской традиции), а в России каждый год побеждают Гитлера — с каким-то тяжелым упоительным восторгом, с каким-то общим неверием в то, что он давно уже умер. Что Сталина тоже давно нет, как и нет второго мнения о том, был ли он чудовищным убийцей.

С Отечественной войной 1812 года, кстати, такого провала во времени не происходит. Все это стало историей: Лев Николаевич спокойно и надежно наврал нам про то, как все на самом деле было, сочинив нарратив про многомудрого Кутузова и дубину народной войны, а Наполеон вообще — торт.

Огромная и страшная — тут тоже не может быть другого мнения — Победа, которую мы празднуем 9 мая, через десятки лет так и не превратилась в настоящую историческую память, где важными вещами становятся общественная рефлексия и не демонстративная скорбь.

Она стала героическим мифом, удобным для любых спекуляций, и бесконечной ретравматизацией.

Как всякий советский ребенок, я столкнулась с военной мифологией в том возрасте, с которого начала себя помнить, — примерно в три года. Весенний обмен гвоздик на шоколадки, торжественно происходящий на встречах с ветеранами, мне даже нравился. Да и концертный номер, сделавший меня звездой детсада, со стихотворением про «памятник советскому солдату с девочкой спасенной на руках» я исполняла лет до семи. Там были такие строчки: «может быть, отец девчонки этой / дочь его родную расстрелял», но напугали меня не они.

Настоящий русский ужас — абсолютно безысходный, после которого американский сериал «Ходячие мертвецы» уже никогда не сможет меня напугать — я испытала, когда мои трехлетние коллеги по саду посвятили меня в детский военный фольклор. Как-то в тихий час они шепотом спели мне песенку на мотив «Катюши» — про пытки, которым подвергали фашисты девочку-пионерку: «жгли ей губы, рвали волоса» (хотела бы я забыть эту песню, но как).

После такой культурной инициации я была готова к любому патриотическому воспитанию: я уже знала, что любовь к родине — это больно.

Советского Союза давно нет, а этот парк военного периода с вечно живыми зомби-Гитлером, зомби-Сталиным и детской комнатой страха остался. Сакральность и трагичность этой войны заставляет нас снова и снова проживать эту травму, превращая патриотизм — частные, глубоко интимные отношения со страной — в агрессивное требование декларации обязательных и строго регламентированных к ней общих чувств.

Между тем настоящий патриотизм, живой, масштабный, не похожий на аттракцион и в то же время совсем неказенный, вообще-то возможен.

Он проявляется вот в чем: в общем для всех — при любых разногласиях — понимании, что человеческая жизнь ценна, что пытать и унижать людей невозможно, что ударить ребенка — немыслимо.

И что никакого другого мнения по этим поводам не бывает.